В октябрятах я не состоял. И пионером карьеры не сделал: классе в шестом меня выдвинули, правда, членом совета отряда, но на следующую же четверть переизбрали – за нулевую активность. Которая подтвердилась и в комсомоле; я ни разу, кажется, не выступил ни на одном из бесчисленных собраний, от общественный работы уклонялся, в задушевных беседах с партийными кураторами замечен не был.
А что до самой партии…
Вступить в ее ряды мне предлагали трижды. И всякий раз потому, что начальству приходила в голову идея пересадить меня, нижнего чина, на какую-нибудь среднеруководящую должность, От сладкой участи заведовать райкомовским отделом пропаганды в Тацинке или отделом такой же пропаганды в ростовской газете «Комсомолец» я отбился без труда. И без видимых потерь. Чего не скажу о сюжете, случившемся десятилетием позже, уже в «Литературной газете».
c - Как вы относитесь к своим непосредственным руководителям? – в лоб спросил вызвавший меня к себе Виталий Александрович Сырокомский, первый зам. главного редактора и – фактически – краеугольная опора и надежда этого нашего достославного «Гайд-парка при социализме». Я неопределенно хмыкнул, и тогда Сыр, как все мы его звали, через стол протянул мне заранее заготовленную и уже подписанную им бумагу. «Вот моя рекомендация, Пишите заявление – и сегодня же в партбюро; квоту для вас райком уже выделил». А видя, что я все еще мнусь, по-отечески добавил: «Запомните: лучше дураками командовать, чем всю жизнь им подчиняться».
Чеканностью формулы, все объяснявшей в партийном строительстве тех лет, я был искренне восхищен, хотя рекомендацию все ж таки не взял. «Идите», - хмуро сказал мне Сыр, но в дверях притормозил: «Вы у нас сколько сейчас получаете? Двести двадцать рублей? С сегодняшнего дня будет сто восемьдесят».
И я снова восхитился. Как неотвратимостью возмездия, так и его – бархатное уже было время, застойное – очевидной для нас обоих несмертельностью.
Впрочем, о «Литгазете», где я доблестно прослужил тринадцать лет, как-нибудь потом, а пока – о ростовском филфаке образца одна тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Когда в сентябре было принято не вести первокурсников в аудиторию, а усаживать их, полуочухавшихся, в грузовики с брезентовым верхом и отправлять в областную глубинку.
На картошку – так это тогда называлось.
Нас, однако же, привезли на сбор винограда, поселили в свежеотстроенном коровнике, прибавив наскоро сбитые нары к кроватям с панцирными сетками, выдали матрасы и простынки – словом, три недели, проведенные в винсовхозе № 2, были, как я сейчас понимаю, счастьем.
Днем мы делали вид, что работаем. А по вечерам… О, по вечерам! Леша Прийма, набросив фуфаечку, привезенную мною из Тацинки, на привезенный им из Москвы элегантный свитерок («Это Андрюшка Вознесенский подарил!!!») уходил в ночь охмурять стихами то очередную Лауру, то внеочередную Беатрису. Саша Петров – соблазнять (или нам завистливо казалось, что соблазнять) доверчивых однокурсниц и безыскусных селянок. Ребята, пришедшие учиться после армии, сосредотачивались на заквашивании молодого вина и его внимательной дегустации.
А мы шли гулять и разговаривать.
То вчетвером, но чаще по двое.
Леня Рязанцев, Боря Колесников, Алик Лукьянченко и я - сказать, что мы тогда стали неразлучными друзьями, было бы преувеличением. Но нам было интересно друг с другом разговаривать – о политике, о литературе, о том, как в университете жизнь пойдет, и, первее всего, о том, что с нами станет, когда мы из студентов вырастем.
Леня Рязанцев, тоже, кстати, уже побывавший в солдатах, здесь, безусловно, лидировал. Прежде всего, потому, что его запросы были круче наших. Человек абсолютно сверхъестественного, я бы даже сказал, феерического честолюбия, он точно знал, что к пятидесяти годам станет членом Политбюро. А на вопрос о том, что же будет после пятидесяти, только многозначительно жмурился. Твердил, что времени нельзя терять уже сейчас. И не терял: получил, по возвращении в Ростов, ответственный пост старосты (не помню уж – курса или группы), нахватал всяких там общественных поручений, на ходу, что называется, подметки рвал, их выполняя, – и был сбит на фальстарте, когда все мы, его однокурсиники, не сговариваясь, дружно отказались избрать Леню и своим комсомольским секретарем, и членом общеуниверситетского уже комитета ВЛКСМ. Причина-то понятна: если уж отличников везде не любят, то вообразите, как все мы тогда относились к кандидатам в кремлевские мечтатели. Леня кое-как проучится с нами еще пару курсов, потом уйдет на заочный, диплом получит не вдруг и, по слухам, проведет жизнь, заведуя кинопередвижками где-то в облсовпрофе.
Он и умрет раньше других. Но тогда, в винсовхозе № 2, мы, пусть даже подтрунивая, относились к Лене как к своему – товарищу по судьбам, по стихам.
В стихах и в разговоре о стихах первенствовал, конечно, Алик. Звездою курса был, разумеется, не он, а Леша Прийма, который и вел себя, как звезда, но Алик был авторитетнее, что ли, вменяемее и к нам ближе, хотя пижонил несусветно, может быть, даже дендил, так что прозвище «Маркиз», полученное им год спустя, звучало бы вполне уместно уже и тогда, на первой нашей «картошке»,
О Боре Колесникове говорить труднее, поскольку амбициозен-то он был, как и все мы, весьма, но амбициозен как-то неопределенно, несфокусированно. Если Леня Рязанцев уйдет в Политбюро, Олег Лукьянченко, вне всяких сомнений, станет поэтом или, тоже вариант, прозаиком, а мне уготована, как тогда казалось, участь вузовского преподавателя, то кем же будет Боря?.. Он то собирался разработать всеобщую концепцию Прекрасного, то намеревался блистать в журналистике, то еще что-нибудь эпохальное. А кончилось все Сыктывкаром, куда он после университета попал по распределению и откуда собирался удрать при первой возможности, но потом как-то осел, укоренился и стал в последние двадцать лет, как рассказывают, матерым зюгановцем и плакальшиком по Советскому Союзу, который мы все потеряли.
Кто бы мог подумать, что так оно развернется? Тогда, на станичных дорожках, где мы чего только не выдумывали и выдумали, в частности, свой «Одуванчик»?
Имя рукодельному студенческому журналу было придумано, разумеется, позже. И его формат, как теперь выражаются, тоже. Полгода спустя, когда я впервые в спецхране университетской библиотеки увидел комплекты классического «Аполлона», мне стало понятно, на что в идеале стоило бы равняться. Как и то стало ясно, что наших более чем скромных ресурсов на это все равно недостанет, и, следовательно, нечего в мечтах заноситься. Дело надо делать, господа!
И мы стали делать. Начав, само собою, с дележа портфелей. «Чур, я буду главным редактором», - забежал вперед Леня Рязанцев. Но товарищи мои, к которым на какое-то время присоединились Юра Хренов и Саша Тимофеев, были неумолимы, так что бодливой корове и тут бог рога не дал. Главным, без всякого вроде бы голосования, поставили меня, а Леню утешили ролью ответственного секретаря. «С правом решающего голоса, ну или пусть хотя бы только с правом вето», - твердил Леня. Великодушно сошлись на том, что право вето будет у каждого из членов редколлегии (убей бог, не помню, чтобы кто-нибудь из них этим правом воспользовался).
Хотя бы потому, что редакторские амбиции нас распирали, а выбор наличных (и приличных) текстов был, увы, невелик. Леша Прийма, которому голову кружили тогдашняя «Юность» с тогдашней «Комсомольской правдой», дал, конечно, стихи на открытие первого номера, но в общем-то нашим «цыплячьим» журналом не слишком интересовался. С Сашей Петровым, хотя он и напечатался разок, прочные отношения у «Одуванчика» как-то не сложились. Значит, надо было выкручиваться самим, что-то из брошенного на полпути дописывая, а что-то и вовсе начиная с нуля. Я вот, например, срочно сочинил свою первую большую статью, все о том же Прийме, и, поскольку прозы нам постоянно не хватало, чуть ли не на спор написал два рассказа, так и оставшиеся в моей биографии единственными.
И мало-помалу - не то чтобы в спешке, но с постоянными взаимными понуканиями и бурными заседаниями почтенной редколлегии - прошло несколько месяцев. Пока наконец не было придумано название («Одуванчик», если кто не знает, это прозвище, какое носил наш курсовой куратор Александр Иванович), пока все собранное и отобранное нами не было перепечатано на машинке («Эрика берет четыре копии»!), пока Саша Тимофеев не нарисовал обложку, и мы торжественно не отнесли один – «обязательный» - экземпляр в университетскую библиотеку на Пушкинской.
Знаменитыми мы не проснулись. Но и опальными, - по крайней мере, на первых порах – тоже. Леонид Григорьевич Григорьян, который к этому времени уже стал для меня в литературе царем, богом и воинским начальником – великодушно похвалил, но безо всякого энтузиазма. Факультетское партбюро во главе с доцентом Ольгой Васильевной Астафьевой, само собою, экстренно собралось, чтобы осудить Лешины стихи про «вернувшуюся непогоду тридцать седьмого года», но и тут дело ограничилось устным внушением.
Зато наполеоновские притязания почтенной редколлегии (но не исключаю, впрочем, что только самого главного редактора) росли как на дрожжах. Если первый номер вышел как журнал 1-го курса, второй – как факультетский, то 3-й, общеуниверситетский был напечатан тиражом уже в 10 (!) экземпляров, а 4-й, не ровен Бог, мог бы заявить о себе и как об общегородском студенческом издании.
Но он не вышел и даже собран не был.
По многим причинам.
Прежде всего, моим сочленам по почтенной редколлегии, похоже, потихонечку надоело играть в одну и ту же игру: слишком морочно, а творческий ресурс, как ни выкручивайся, скуден. Рано или поздно журнальчик все равно бы прикрыли, и с последствиями, но не они нас – по молодости – пугали, тем более что мы к концу третьего курса ввязались в новую забаву, со временем оказавшуюся еще более рисковой. Зав. кафедрой журналистики Яков Романович Симкин, хранивший по отношению к «Одуванчику» дружелюбный нейтралитет, передал мне бразды управления факультетской литгруппой. Ну, и мы, разумеется, были рады стараться: тут же объявили ее общеуниверситетской, да и не группой, а, черт побери, студией (по отчетам она, кажется, проходила как «литературное объединение студентов и аспирантов РГУ»).
Начали, конечно, с невинных разборов наших собственноручных невинных творений, а когда это дело всем прискучило, пустились во все тяжкие: стали читать друг другу лекции (Олег вот, например, растолковывал нам азы экзистенциализма), устраивать обзоры толстых журналов, и прежде всего, конечно, крамольного «Нового мира», затевать шумные дискуссии, и тут уж народ к нам со всех факультетов потянулся. Особенно после дискуссии о Маяковском, где аспирант-философ Марк Масарский блестяще деконструировал, как сейчас бы сказали, его советское наследие, а оскорбленный этим святотатством Женя Касьяненко, что учился двумя курсами младше нас, ударился в истерику и с маленькой, но агрессивной группой поддержки покинул зал, крича что-то невнятное, но угрожающее об окопавшихся в студии антисоветчиках.
Репрессий не было. Меня, во всяком случае, никуда не вызывали и ни из университета, ни из комсомола не выпихивали. И моих ближайших товарищей тоже. Но прошел поганый слушок, что такой-то (называли имя студента-поэта, ныне уже покойного) «стучит», и сначала один, потом другой из неблизких нашему кругу приятелей по страшному секрету признались мне, что их-то как раз «тягали», брали письменные показания и о студии, и о Масарском, и обо мне, грешном.
Кто знает, будь давление посильнее и побольнее, большинство из нас наверняка спасовало бы, а кого-нибудь из настоящих буйных, наверное, вытолкнули бы в диссиденты (тогда, после суда над Синявским-Даниэлем и «пражской весны» процесс формирования правозащитного движения уже пошел, но до Ростова, правда, еще не докатился). Но нас, повторяю, впрямую не трогали, а если не трогают, то почему бы не отметить в студии восьмидесятилетие со дня рождения Пастернака?
Мы и отметили – при большом скоплении досужей публики и при маячившем в заднем ряду безымянном господине в кожаном пальто.
Скандала опять-таки не случилось. Но уже на следующее утро пушкинистка Ольга Васильевна Астафьева (я у нее до этой истории мирно писал курсовые по Гумилеву и акмеизму) обескураженно сказала: «А мы ведь вам собирались рекомендацию в очную аспирантуру дать…». «А диплом?» - глупо спросил я. «Диплом пишите у кого-нибудь другого».
И Яков Романович Симкин, к нам всегда присматривавшийся, как мне казалось сочувственно, тоже подошел в университетском коридоре: «Притормозите. Сейчас вот сессия начнется, потом каникулы… Глядишь, оно само собою и рассеется».
Диплом после каникул – «Жан-Жак Руссо и Лев Толстой как критики культуры» - я писал и защищал уже по кафедре зарубежной литературы, у замечательного и давно уже ныне покойного Георгия Сергеевича Петелина. А рекомендации в аспирантуру, конечно, не получил, так что мысли об университетской карьере рассеялись дымом и пришлось мне отправляться по распределению учителем в Быстрогорскую среднюю школу Тацинского района. Повинны ли наши литстудийные дерзости в том, что Алика Лукьянченко призвали на два года на армейскую службу, лучше спросить у него самого.
Так и закончилась эта обыкновенная – для тех лет - история.
Что мне досталось?
Три потрепанных номера «Одуванчика» в шкафу, а теперь вот уже и в Интернете.
Дружба – на всю жизнь – с ростовским писателем Олегом Алексеевичем Лукьянченко.
Воспоминания – прежде всего, почему-то о спрятавшихся за городским театром кафешках «Каскад» и «Ротонда» где иногда под коньячок, иногда под «Донское белое» и креманки (их называли приманками) с мороженым обычно проходили заседания нашей редколлегии.
И шутка судьбы, давшей мне возможность спустя двадцать пять лет после «Одуванчика» снова стать главным редактором.
Только уже на это раз журнала «Знамя».
Сергей Чупринин "Одуванчик": обыкновенная история
Страница: 1
Сообщений 1 страница 2 из 2
Поделиться12011-09-05 08:27:47
Поделиться22011-09-06 12:04:23
Интересны экскурс в историческое советское прошлое. Правда, почему-то наводит тоску...
Страница: 1